Main Menu

Улыбка

Мы предлагаем вашему вниманию рассказ «Улыбка», написанный в 1968 году народным писателем Кыргызстана, драматургом, сценаристом Маром Байджиевым. Это история жизни простой кыргызской женщины. Тяжёлый крестьянский труд, война, смерть двух сыновей, постоянная нужда сделали её суровой и сварливой даже в общении с близкими людьми. Но в последний час в её памяти, усталой от невзгод и обид, вдруг оживает всё хорошее и доброе, что случалось в её судьбе. Рассказ наводит на непростые размышления о нравственных ценностях: преходящих и постоянных, о быстротечности человеческой жизни и в то же время о её бесценности.

В маленьком, занесённом снегом аиле, укрывшемся в одной из расщелин Тянь-Шаня, в сером глиняном домике под серой глиняной крышей умирала старая женщина. Умирала она давно. Так давно, что и сама не помнила, когда начала умирать. Может, с того дня, как родила первого ребёнка, может, с той ночи, когда стала женщиной, а может, ещё раньше… Иногда ей казалось, что она давно уже умерла и лежит в большом светлом мазаре; из окон струится свет, на стенах играют солнечные блики, а за окнами шепчутся тополя.

В её сознании путались прошлое и настоящее, осень и весна, день и ночь. Она лежала с закрытыми глазами и открывала их только тогда, когда далёкий голос звал выпить чай.

Старуха приподнимала голову и высохшими, как саксаул, руками брала пиалу с горячим чаем (ладони не ощущали ни жары, ни холода), пила, не мигая, смотрела перед собой и почти не видела девочку, которая бросала ей в пиалу кусочки хлебного мякиша. Больная пила чай и не замечала, что там хлеб, потом она протягивала вперёд жилистую руку. Девочка подставляла голову, старуха шершавой ладонью гладила её волосы.

— Сама-то пила? — спрашивала старуха.

— Пила, — отвечала девочка.

— Отец приходил? — спрашивала старуха.

— Приходил…

— Что принёс?

— Мясо и сладкие пряники.

— И опять в горы ушёл?

— Ушёл. Сказал, отару спустит вниз, комиссия будет пересчитывать.

— А чего пересчитывать? Волков не было, джута не было…

Можно было не отвечать — бабушка говорила сама с собой.

— А мать твоя?

На этот вопрос надо было отвечать, но девочка молчала.

— А мать что, спрашиваю?

— В городе…

— В городе… А ты написала, что она стерва?

— Нет…

— Напиши! Даже волчица не бросает своих красноглазых волчат… А мать твоя — стерва. Красивой жизни захотела. Знала бы, что в утробе моей росла змея, сама бы брюхо вспорола…

Теперь опять можно было не отвечать. Девочка убирала пиалу, чайник, хлеб и прятала в шкаф.

— В город захотела. Посмотрим, как она проживёт в своём городе. Там даже за воду деньги надо платить… Э-эх, несчастная! А когда я умру, с кем останешься? — вдруг спрашивала старуха.

— С отцом…

— С отцом… Будешь по горам, пасти овец?

— Буду…

— Будешь? Ноги будут в цыпках и кривые, как клещи, замуж не возьмут, — предупреждала старуха.

— А я не пойду замуж.

— Пой-дё-ёшь! Все живут парами. Детей рожают… Да и отец твой пока терпит, потому что переживает. Привыкнет — возьмёт себе другую жену. Она будет бить тебя. И никто не заступится. Меня-то не будет. Э-эх, бедняга! В какой чёрный день ты родилась…

Девочка вышла из дому, принесла охапку дров, кизяк и бросила в печку.

— Дом хочешь спалить? — повернулась бабушка на звук.

— Буран будет…

— Откуда знаешь?

— По телевизору сказали…

— Кто сказал?

— Красивая тётя сказала…

— Красивая тётя! Все красивые тёти обманщицы. Чужих мужиков любят. Ты тоже, пока маленькая — хорошая, вырастешь — будешь обманывать…

— Не буду…

— Бу-удешь. Все девочки хороши, откуда берутся плохие женщины?

Сегодня бабушка говорила больше обычного, значит, чувствовала себя лучше.

Девочка подошла к старухе, укутала её тёплым платком.

— Ты что кутаешь меня? Не пойду я на улицу! — обиделась бабушка, как будто была способна ходить по улице.

— Двери открою, а то печка не тянет, дым…

— Простужусь — может, умру раньше…

Однако когда девочка распахнула дверь, старуха c головой укрылась одеялом и затихла. С улицы ворвался студёный ветер, закружил по комнате, заставив дрожать тряпьё, вытеснил острый запах кизячного дыма. Старуха чуть приоткрыла одеяло и высунула голову так, чтобы можно было дышать. Свежий морозный воздух пощекотал ноздри, пробрался в грудь, отчего у неё приятно закружилась голова и навернулись слёзы. Старуха погрузилась в полудрёму…

А девочка опять вспомнила о ящике, спрятанном в сарае. Неделю назад, когда она точно так же распахнула дверь, чтобы проветрить комнату, и бабушка уснула, к дому подъехал всадник. Это был почтальон Батырбек…

— Эй, большая девочка! — позвал он (так обращаются к девочкам-подросткам). — Что же посылку не забираешь? От матери, наверно, — сообщил он.

— Бабушка не разрешает! — ответила девочка.

— Нельзя быть такой жестокой! Всё же мать она тебе родная, не посылать же назад. — Батырбек вручил ящик и отъехал.

Девочка отнесла ящик в сарай. Посылка действительно была от матери. Но бабушка приказала ничего от неё не принимать.

И вот этот ящик уже целую неделю лежал спрятанным в сарае…

Девочка закрыла дверь, взяла большой нож и начала строгать лучину для растопки, а сама всё думала о посылке. Что там? Конечно, что-нибудь сладкое и, может быть, красивое платье или кожаные ботинки, такие же красивые, как у Закен: подошва гладкая, коричневая, а у самого каблука выдавлена цифра 30. А может, там что-нибудь такое, о чём она не подозревает… Но сколько надо ждать, пока умрёт бабушка? А когда она умрёт, набегут со всех сторон родственники, начнут плакать, голосить и хозяйничать в доме, резать баранов, развешивать в сарае красное мясо и обязательно обнаружат посылку.

Может, мама тоже приедет, хотя бабушка запретила ей приезжать на похороны. Мать тогда прижалась лицом к ногам бабушки и твердила одно: «Прости меня… прости меня… прости меня…» Бабушка подняла свою сухую руку и сказала: «Жогол» — «Уходи». А мать, словно этого и ждала, схватила маленького сына, прижала к груди и выбежала, забыв большой платок, в котором были завёрнуты её вещи и одежда мальчика. Девочка схватила узел, выбежала вслед за матерью, но мать уже села в машину с чёрными клеточками по бокам и хлопнула дверцей. Девочка бросилась за ней, но машина обогнула дом и исчезла. Девочка в отчаянии забегала вокруг дома. Не могла же мама, родная мать, бросить её и уехать! А потом увидела завесу пыли далеко от аила. Машина, блестя лакированной спиной, увозила маму. Девочка упала и зарыдала, обняв землю. Аильчане, высыпавшие смотреть, как Сонун уезжает в город, окружили девочку и молчали: пусть наплачется — легче станет. А потом подняли на руки, понесли в дом и наперебой бранили мать, которая ради красивой жизни бросила родное дитя…

Отец вернулся поздно ночью, когда аил спал. Он молча гладил большой неуклюжей ладонью голову девочки и долго смотрел на огонь… Бабушка лежала на кровати и кашляла. Казалось, что кашляет она потому, что ей стыдно перед зятем. «Что могла сделать? Я же очень старая и очень больная», — говорил её кашель. А девочке почему-то было хорошо в этот вечер — отец никогда раньше не ласкал её, редко с ней разговаривал, а сейчас она чувствовала, что у него нет ничего ближе и дороже её. Приятно было ощущать, что вся нежность сильного человека обращена к ней одной.

…Девочка разожгла печку. Почти в тот же миг зашумел чайник, который начал было остывать. И тут ей пришла в голову хитрая мысль. А что, если открыть ящик, посмотреть и снова закрыть?! Бабушка спала и шевелила губами, наверное, и во сне ругала свою непутёвую дочь. Девочка тихонечко вышла в сарай, вытащила ящик и осторожно открыла его. Сверху в конверте лежало письмо, адресованное ей!!!!

Девочка некоторое время раздумывала и всё же вскрыла конверт: «Доченька! Из глаз моих каплет кровь, когда я думаю о тебе. Может, тебе внушают, что я бросила тебя ради городской жизни, а может, говорят, что я бросила твоего отца, потому что он не окончил институт? Это не так, моя малышка. Я хотела забрать и тебя вместе с маленьким Таалайбеком, но пожалела твоего отца. Он бы умер от тоски и одиночества. Он очень хороший человек и не заслуживает того, чтобы отнимать у него всё. Таалайбеку нужна материнская грудь, а ты уже большая и сможешь жить с отцом и бабушкой. Да и бабушку я не смогла оставить одну. А отец твой для неё теперь чужой человек… Сейчас ты ещё маленькая, а когда станешь большой, поймёшь, что жизнь человека — это не весь отрезок времени между рождением и смертью! Это, может быть, всего один час, минута, когда ты вдруг почувствуешь себя птицей, захочешь бросить всё и улететь, очертя голову, на край света. Бабушка твоя — моя родная мать — никогда не могла понять этого и не поймёт. Она всю жизнь работала в поте лица. Жизнь для неё была борьбой за кусок хлеба. Она никогда не могла забыть о своих заботах, не могла от души посмеяться со своими друзьями, с мужем, не могла забыть о том, что после этого придётся тащить на спине мешок с кизяком, топить печь, кормить детей, ругаться с подвыпившим мужем. Всю жизнь она экономила каждую горсть зерна, каждый рубль и всю жизнь бедствовала. Мечтала иметь дюжину белых простыней и никогда не имела больше трёх. Пока она покупала четвёртую, первая изнашивалась. А купить сразу двенадцать не решалась — боялась, что завтра не останется денег на хлеб…»

Письмо было очень длинное — на нескольких тетрадных страницах. Мать сообщала о том, что живёт пока у чужих людей, так как ещё не получила квартиру, что работает она на фабрике, где делают конфеты. Девочка прочла всё, хотя не всё поняла. Мать умела писать. У неё была толстая тетрадь в блестящей гладкой обложке, где она чернилами рисовала цветы и сочиняла песни. Девочка не однажды открывала эту тетрадь. И хотя каждое слово там ей было понятно, все они, вместе взятые, хранили какую-то тайну. Так было и с письмом. Как будто всё понятно, и в то же время не всё. Ясно было одно: поступок матери — не каприз и не глупость. В нём таился какой-то очень сложный смысл. Хотя бы потому, что мать не оправдывалась перед дочерью, она стремилась объяснить нечто такое, чего, очевидно, не понимали ни бабушка, ни отец, ни аильчане. Хотя, может быть, отец всё понимал, да не мог ничего поделать.

Ясно было и то, что мать поступила так, как поступают очень редко и только по особым причинам.

Мать писала, словно была очень довольна своей жизнью, но девочка почувствовала, что не так-то уж ей сладко, хотя она и работает на конфетной фабрике.

Девочка аккуратно сложила письмо, спрятала за пазухой. В ящике были конфеты, тёплые чулки и трикотажное платье. Отдельным свёртком лежали белые полотняные простыни. Мать писала: «Купила тебе красную шапочку, но её пошлю после, увидит бабушка — бросит в печку, а рубашку и чулки носи так, чтобы она не заметила. Будут деньги — куплю тебе шубку беленькую с чёрными крапинками. Говорят, это такой материал, который можно стирать. Четыре простыни — для бабушки, скажи, что нашла в старом сундуке…» Мать не знала, что бабушка почти перестала видеть.

Девочка вспомнила, что бабушкины простыни пожелтели от времени и стирки, и решила их заменить, пока та спит. Она вернулась в дом, на цыпочках подошла к старухе, осторожно сняла с неё ватное одеяло и старую простыню. Бабушка что-то пробормотала, свернулась в калачик и стала похожей на маленькую замёрзшую собачонку. Почуяв запах свежей простыни, она открыла глаза, начала щупать её пальцами.

— Эй! — позвала бабушка.

Девочка не ответила.

— Эй! Я знаю, что ты здесь! Где взяла простыню?

— В старом сундуке, — ответила девочка.

— В старом сундуке. Я же для себя берегла.

— Вот и постелила вам…

— Убери! В могилу мою постелишь! — отрезала бабушка.

У девочки расширились глаза. Бабушка была похожа на старую ворону: лицо заострилось, жидкие седые волосы были распущены.

— Чего стоишь, как полено? Положи в сундук. Зачем разрезала белую материю?

— Ничего я не резала…

Чем больше бабушка раздражалась, тем больше становилась похожа на старую ворону.

— Десять метров было… Пятнадцать лет хранила… Хоть на том свете посплю в чистом белье…

Девочка вспомнила, что в старом сундуке хранился рулон белой материи. Мать говорила, что это бабушкино приданое. Только теперь она поняла его назначение: это приданое не к свадьбе, а к похоронам. Девочка открыла сундук и принесла рулон, тщательно завёрнутый в марлю и перевязанный. Старуха пощупала рулон, удостоверилась, что «приданое» в сохранности, и успокоилась.

— Так бы и сказала. А то: не резала. Туповатая, видать, будешь женщина. — Старухе было неловко, что зря ругалась, но признаться в этом она не хотела. — Опять стоишь, как полено. Отнеси на место! Насмотришься, когда помру, будут заворачивать меня…

Казалось, старуха была обижена на всех за то, что много прожила, состарилась и теперь должна умереть.

Девочка положила свёрток в сундук. Теперь можно было не слушать бабушку, заниматься своими делами и обсасывать конфету, которую всё ещё держала за щекой. Она достала из сумки тетрадь в клеточку, учебник по арифметике и начала решать примеры на умножение.

— А что она ещё сказала? — вдруг спросила старуха.

Девочка вздрогнула — неужели узнала о письме? Бабушка сидела, свесив ноги с кровати, и теперь была похожа на старую колдунью, которая угадывает мысли, предрекает судьбу. Она смотрела в её сторону, поджав бескровные губы, и ждала ответа.

— Сказала, будет буран, и всё?

У девочки отлегло от сердца — бабушка спрашивала о дикторше с телевидения.

— Она сказала: «Будет снег и будет холодно…»

— Бога нет! — брезгливо сказала старуха, словно кого-то подозревала. — А сами погоду предсказывают.

— А погоду не у бога узнают.

— Не у бога?… А кто им говорит? Твой покойный дед погоду угадывал по звёздам… Пока не пил. А как запил, ничего не мог угадать.

Теперь бабушка была похожа на обыкновенную старуху. Когда она начинала говорить о своём покойном муже, становилась обыкновенной старухой.

— Никакого бурана не будет! Врёт она! Всё врёт…

Разговор снова перешёл в ворчанье. Бабушка опять стала похожа на старую ворону, и девочка вновь принялась за уроки.

— Красивая. Причёска красивая! (Это о дикторше.) А красивые бабы — дуры все… Вон мать твоя… У, чтоб ей!… Тоже красивая была. А теперь, небось, высохла в щепку в городе-то. Там даже за огонь надо деньги платить, — ворчала старая ворона.

Девочка решала примеры на умножение. В трубе гудел ветер. Погода готовилась к чему-то важному и набирала силу. Старуха слушала вой ветра и видела силуэт девочки.

«…Сидит себе и пишет. Точь-в-точь как мать. Та тоже любила сидеть за этим столом, поджав под себя ноги. Сидит себе и не знает, что завтра будет оплакивать меня. А попробуй сейчас сказать ей что-нибудь. Будет слушать и ухмыляться: поговори, мол, старая, поговори. А я знаю, что всё это не так. Это книжки выворачивают им мозги…»

…Буран приближался. А зятя всё не было. Не застанет ли его пурга в пути? Ему бы она рассказала всё. Он бы понял. Сегодня ночью старуха видела сон. Снилось ей, будто лежат они с мужем в широкой степи на огромном стоге сена. Молодые, красивые. Он положил руку свою на её грудь, обнимает упругое тело, пахнущее свежескошенным лугом. Её чёрные длинные волосы разбросаны по плечам. И ей нисколько не стыдно своей наготы, не ёжится она под его взглядом. А над головой небо. Оно синее-синее, высокое-высокое… Вот на горизонте показались две беленькие звёздочки. Это бегут два сына — близнецы Асан и Усен (они погибли под Сталинградом). Они совсем маленькие. Они бегут, держа за уголки белую простыню, накрывают родителей и убегают. Сверкают детские ягодицы и пятки, зелёные от свежей травы. А они с мужем, обнявшись, летят в синее-синее небо мимо облаков. А там, внизу, на земле, поют женщины, поют громко и слаженно… Старуха проснулась, долго лежала, смотрела на потолок, хотя ничего не видела. Она поняла, что часы её сочтены. Пыталась вспомнить взрослые лица Асана и Усена и не смогла вспомнить. Забыла. За свой долгий век она видела столько смертей, порою самых неожиданных, что давно привыкла к мысли о смерти, как к чему-то обязательному и неизбежному, что может прийти в любое время и, подобно нищему, постучать в любую дверь. Смерть казалась ей вечной тишиной, умиротворением, избавлением от земной суеты. Солнечные блики не будут раздражать глаза. Человеческий плач не будет отягощать душу и тянуть в омут.

Старуха слышала, как ветер треплет калитку, как гуляет по крыше, поднимая снежную пыль. Буран начинался. А зятя всё не было. Неужели она так и унесёт с собой все свои думы, и никто никогда не узнает о них? А сказать ей было что. Сколько накипело на душе за три четверти века. Была девочка, мечтала встретить хорошего человека, выйти замуж, встретила, вышла, вскоре услышала, что он ходит к толстой тёте, которая никогда не знала, что такое белые простыни… Мечтала родить сына, родила двух, вырастила — обоих унесла война… Мечтала иметь дочь, родилась красивая девочка, выросла, вышла замуж, на неделю съездила к тётке во Фрунзе, вернулась, забрала маленького сына, оставила мужа, дочь, больную мать, уехала в город — разбила семью. То ли спятила баба, то ли напилась какого-то зелья… А что было ещё? Был муж. Он умер (старики часто умирают раньше). Утром уехал на сенокос. Вечером привезли труп. Говорят, выпил, и кровь ударила в голову. Господи! Что находят люди в этом диком напитке?! Неужели эта горькая жидкость приятнее детской ласки, теплее женского тела? А почему люди тянутся к ней?

Сама она никогда не пробовала хмельного. Суеверие? Страх? Нет. Женщина пить не должна и всё. В годы войны, когда муж ушёл в трудовую армию, солдатки и вдовы готовили бузу, звали её в компанию, пили, ели, а потом плакали. Иные, чего греха таить, встречались с чужими мужчинами — утоляли свою бабью тоску. Но она, хоть и бывала в этих компаниях, держалась строго — женщина должна знать только мужа. Мужа она боялась и уважала. Когда пришло известие о гибели сыновей, муж рыдал в голос, как девчонка. Стал нелюдим. Однажды налил водки, протянул жене: «Выпей, легче станет». Женщина поднесла пиалу к губам — может, действительно, легче станет? В нос ударил острый неприятный запах. Она поставила водку на стол. Это был первый случай, когда она не подчинилась его воле. Он выпил всю водку сам и помотал головой.

— Горькая? — спросила она.

— Горькая, — ответил он.

— А кто заставляет пить? — спросила она.

— Гитлер, — ответил он, встал и ушёл.

После этого она не задавала подобных вопросов. И теперь, на смертном одре, старуха почему-то вспомнила об этом разговоре. Почему он так сказал тогда? Неужели это горькая жидкость может заглушить горе? После войны пустили слух, что пиво не алкоголь, значит, его употребление грехом не считается. Пили все, а она не пробовала.

При этих воспоминаниях больная почувствовала, как пересохло в горле — мучила жажда. Жажда мучила её давно, несколько лет.

Как-то муж послал её за пивом. Она купила полный бидон, и, когда несла его через поле, оно плескалось и выливалось через край. А он отбросил в сторону кетмень, широко расставил ноги и жадно пил. Пиво текло у него по усам и попадало на сухую землю. Она, щурясь от солнца, смотрела на него и видела, как ходит его кадык… Больная проглотила слюну, ей показалось, что сейчас глоточек такой жидкости мог бы утолить жажду раз и навсегда…

После смерти мужа она не однажды хотела испробовать пиво, да так и не решалась — стеснялась дочери, зятя, соседей… А сейчас всё это было безразлично. Всё равно в мире нет ничего святого. Даже самого бога костерят, и никто за это не наказан. Всё равно твоё тело, мысли, совесть, стыд, страх, любовь — всё твоё существо превратится в прах… Дышать становилось труднее. Во рту, в горле, в груди становилось горячо. Очень хотелось пить. Попросить чаю? Нет. Это не то. Глоточек, один бы глоточек пива, и всё — кончилась бы жажда!…

Старуха подняла сухую, как саксаул, руку (так она просила пить). Девочка встала, налила чаю. Бабушка помахала рукой. Девочка отставила пиалу, выдвинула из-под кровати тазик. Старуха покачала головой.

— Ну что? — спросила девочка.

— Пива…

У девочки расширились глаза. Бабушка бредила.

— Деньги там… в кошельке, — сказала старуха.

Нет. Бабушка не бредила. Она была похожа на обыкновенную больную старую женщину.

— Зачем вам пиво?

— Пить.

— Пить?

— Иди принеси.

Девочке пришлось набросить шубу и идти к продавщице. Когда вернулась с двумя бутылками пива, бабушка лежала с закрытыми глазами.

— Есть? — спросила она, не открывая глаза.

— Есть.

— А продавщица что?

— Я сказала — для отца…

— Умница. Подогрей…

Девочка поставила холодные бутылки к печке, села за круглый столик и принялась за уроки. Бутылки же вспотели, по их стенкам, как слёзы, покатились струйки, рисуя на полу мокрые круги. А девочка, видимо, забыла о них. Она решала примеры: шестью восемь — сорок восемь плюс семнадцать…

— Подогрела? — спросила старуха. Она сидела на кровати и опять была похожа на старую ворону.

— А?

— Если бутылки сухие, значит согрелись…

Девочка осмотрела бутылки — слёзы высохли.

— Ну, что ты возишься?

— Открыть не могу.

— Дед твой зубами открывал…

Девочка попробовала — не вышло. Она долго возилась с железной пробкой, наконец открыла ножом, налила в пиалу. Старуха вытянула губы, словно пила горячий чай, осторожно сделала маленький глоток — пиво показалось невкусным, подержала в руках, а потом закрыла глаза и выпила до дна. Вернула пустую пиалу и откинулась на подушку. Она смотрела так, словно только теперь совершила то, к чему готовилась всю жизнь, чтобы отомстить за все свои муки.

— Налей ещё.

Девочка налила полпиалы и поставила перед ней.

— Чего смотришь, иди спи!

Девочка собрала тетради, юркнула в постель и тут же уснула…

Старуха ощущала такое облегчение, как будто никогда не болела, а просто прилегла отдохнуть после тяжёлой работы, будто она вовсе не старуха, а такая же молодая и красивая, как полвека назад…

Во рту всё ещё держался горьковатый привкус. А по всему телу расползалась сонная теплота.

Качалась и скрипела калитка. Выл ветер. Там была ночь и пурга…

Старуха отпила ещё два глотка. Она уже не чувствовала прежнего тепла, но её руки и ноги словно налились молодой силой. Казалось, что сейчас она может уйти в степь и бродить там до восхода утренней звезды — Чолпон; пойти туда, где шумит река, где цветут пахучие жёлтые цветы, где ходили они с будущим её мужем, обнявшись, и лошадь покорно шла за ними; там целовались они, и лошадь трогала их плечи тёплыми замшевыми губами, трогала её руки, в которых были цветы. Потом они шли дальше, вдоль берега, и лошадь брела за ними, блестя выпуклыми глазами, шумно щипала прибрежную сочную траву… Возвращались к утру, и никто не знал об этих ночах. А ночи были сказочные. Почему она не вспоминала об этих ночах прежде? Может, жизнь, которой она жила каждый день, была настолько не похожа на ту сказку, что не хотелось сравнивать, иначе захочется броситься со скалы. А он? Разве он был плохим мужем или плохим отцом? Пил? Не он первый, не он последний. Пил с горя. Значит, не пить не мог. Обижал? Ну и что? Будешь есть один мёд — затошнит. А там, у реки, сейчас хорошо. Шумят сосны. Цветут пахучие жёлтые цветы. Они кланяются человеку в ноги. А большая раздвоенная сосна, на которой можно сидеть долго-долго, смотреть на бурлящий под тобой поток и ни о чём не думать… Остались ли на ней зарубки, которые он тогда сделал перочинным ножом? На второй день там заблестела янтарная смола. Он сказал, что сосна плачет от боли. Прилепили к ране сосны подорожник и перевязали. Раны? Они заживают…

Старуха осторожно встала с постели. Ноги дрожали от слабости и непривычки — два года не поднималась. Она нащупала свою одежду, повязалась платком, оделась, осторожно открыла дверь и шагнула в темноту…

На краю села у конторы качался фонарь. Пурга заметала дорогу. Дома стояли укутанные в белые, снежные простыни. Где-то скулила озябшая собака.

…Старуха шла по цветущему клеверу. Жужжали медовые пчёлы. Дочка любила высасывать сладкий нектар из розовых пестиков трёхлистного клевера, росшего по обочинам дороги, по которой должен был возвратиться он. Они ждали и искали стебелёк с четырьмя лепестками — загадывали, скоро ли он придёт. Завидев далёкий силуэт отца, дочка бежала навстречу и кричала: «Это я нашла счастливый клевер. Я!» Он брал дочку на седло. По скуластому, чуть тронутому оспой лицу скользила смущённая улыбка, и он слегка трогал жену камчой: «Ну как?» — «Ничего…» — отвечала она, брала поводок, вела коня к дому, отвязывала курджун. Там уже обязательно было что-нибудь для неё: яркое платье или красивая косынка, словом, что-нибудь очень яркое. Так он выражал свою любовь. Он целовал дочку, а она ощущала его поцелуй на своей щеке. Дочка! Как она там, бедняжка? В городе-то за всё деньги платить надо. А она плохая хозяйка. Может отдать последнее, а сама будет сидеть голодная. Сладко ли ей живётся? Небось приходят к ней подвыпившие мужики, пристают. Своего-то нету.

…Пчёлы жужжали. Пахло цветущим клевером. Там, на краю села, сияло и раскачивалось солнце. Клевер был такой густой и высокий, что с трудом давался каждый шаг. Бросила?! Может, в книгах написано, чтобы так поступали. Зять? Он ещё молод. Он ещё найдёт своё счастье… Солнце било в глаза. Она шла к тому месту, где горная река, словно набухшие вены на человеческой руке, разветвлялась по широкой долине и поила жаждущую землю. Там стояла большая раздвоенная сосна, на стволе которой были две зарубки, сделанные полвека назад влюблённым юношей. Старуха прошла мимо солнца. Солнце, раскачиваясь, осталось за спиной. Руки, лицо, шея горели, ломило в пояснице, словно весь день она пробыла на сенокосе с непокрытой головой. Женщина решила отдохнуть и опустилась на землю. Пчёлы жужжали. Клонило ко сну. Она легла на спину и раскинула руки. По небу плыли облака. Небо было синее-синее, облака — белые. Облака спускались всё ниже и ниже, делились на мелкие кусочки, превращались в белые листочки и летели на землю. Точь-в-точь как много лет назад в День Победы, когда над аилом пронёсся самолёт и осыпал землю листовками. Детишки бегали по степи, ловили их. Листовки покрыли землю белым. Женщина слышала топот сапог. Два сына — Асан и Усен — в солдатской форме шли в ногу. Они держали за уголки большую листовку, которая превратилась в белую простыню. Сыновья накрыли её и пошли дальше. «Спасибо, дети мои!» становилось тепло и так приятно, словно чьи-то очень большие сильные руки качали и убаюкивали её. О, жизнь! Слёзы катились по её щекам и задерживались на мочке уха, превращаясь в жемчужины. Она закрыла глаза. Диск солнца, раскачиваясь, улетел в небо. На лице её навсегда застыла улыбка…

Мар БАЙДЖИЕВ.






Добавить комментарий