Main Menu

Эпос «Манас» и советские реалии

      Перебирая материалы, которые я собираю на протяжении вот уже 20 с лишним лет, наткнулся на статью советского переводчика и писателя Семена Липкина «Бухарин, Сталин и “Манас” («Огонек», 1989 г.). Это остроумные, смешные и грустные воспоминания о сложной и трудной истории перевода эпоса «Манас» в период сталинской антикосмополитической кампании 1948-1949 гг., в том числе против «восточных буржуазных националистов». В то время любая попытка раскрыть, показать миру национальные сокровища духовной культуры рассматривалась как пропаганда феодальной морали. «Отец всех народов» то разрешал, то запрещал иметь прошлое малым народам (впрочем, как и большим). Сталин считал, что «опасность исходит от недобитых восточных буржуазных националистов. Возвеличивая свои национальные эпосы, своих древних классиков, султанов и полководцев, они становятся рассадниками панисламизма, по сути, агентами зарубежных мусульманских стран».
«Манас» прошел очень тяжелый путь, на котором были и преследования, и отрицание. На долю переводчиков, манасоведов в те далекие «сталинские» годы выпала трудная задача как-то защитить эпос. Волею судьбы С. Липкин попал в водоворот событий, которые не смог миновать ни один деятельный творец культуры, находившийся в гуще событий 30-х годов.
Представляем вниманию читателей статью С. Липкина о судьбе «Манаса» в советское время.

Каныбек Иманалиев,
депутат Жогорку Кенеша
Кыргызской Республики. 

Бухарин, Сталин и «Манас»

2     В середине тридцатых годов Гослитиздат учинил закрытый конкурс на лучший перевод главы из киргизского эпоса «Манас».
Соискателей было много, человек двадцать, среди них именитые Сергей Клычков, Василий Казин, Георгий Шенгели. Победителей оказалось трое: Лев Пеньковский, Марк Тарловский и я, самый молодой (мне было двадцать три года). Нам поручили перевести центральный эпизод «Манаса», названный кодификаторами «Великим походом» («Чон казат»), объемом в тридцать тысяч строк.

До узаконения сталинской Конституции Киргизия была не союзной, а автономной республикой, входившей в состав Российской Федерации. Во главе ее стоял не ЦК, а обком. Первым секретарем обкома был Белоцкий, которого обожала зарождающаяся киргизская интеллигенция. Он хорошо ее понимал, сочувствовал ей, много внимания уделял вопросам культуры, увлеченно занимался созданием национальной оперы, драматического театра, филармонии, филиалом Академии наук и «Манасом».
Наиболее приближены были к Белоцкому председатель Совнаркома Исакеев, секретарь обкома Торекул Айтматов (по сельскому хозяйству). Оба погибли в числе других в 1937 году.
Стараниями Белоцкого в Москве в Союзе писателей был устроен вечер, посвященный «Манасу», а заодно и современной поэзии и музыке киргизов. …Художественная мощь восточного эпоса кочевников удивила литературную публику. Мы, три переводчика, имели большой успех.      Думаю (по крайней мере, надеюсь), что нам в переводе удалось воспроизвести главное — тон, музыку древней поэмы. Большая заслуга в этом принадлежит Льву Пеньковскому, он стал первопроходцем, а Марк Тарловский и я каждый по-своему, каждый со своими решениями пошли по проложенному пути.
Русский «Манас» рос, хотя и не сказочно, не по дням и часам, а все же месяц за месяцем.
Мы не знали, что из Киргизии некоторые местные ортодоксы атаковали издательство письмами, в которых грозно предупреждали, что «Манас» — создание байско-феодальной верхушки, орудие буржуазных националистов — и разоблаченных, и притаившихся. Киргизское руководство, конечно, знало об этих письмах и, как часто бывает в таких случаях, хотело, чтобы всю ответственность взяли на себя Москва, московское издательство. А издательство ждало решающего указания от киргизского руководства. В конце концов издательские хитрецы решили, чтобы поэты отправились в Киргизию, постарались очаровать фрунзенское начальство своей почти готовой работой. Было задумано так, что представитель издательства — штатный редактор — во Фрунзе не поедет, поедут только беспартийные поэты, свободные художники, мол, дело не в политике, в республике должны решить, насколько красиво и близко к подлиннику сделан перевод.
Марк Тарловский и я отправились в семидневное путешествие поездом Москва — Алма-Ата. Не помню, почему с нами не мог поехать Лев Пеньковский.
…Нас отвезли на дачу киргизского Совнаркома — километрах в сорока от столицы. Она располагалась посреди густого обширного сада, богатого яблонями. Поселили в большой светлой комнате, в окно которой заглядывал тополь. Теперь все это перестроено, воздвигнуты роскошные корпуса, великолепные персональные дачи, здания для правительственных приемов.
На следующее утро, когда мы, возвратясь после завтрака из столовой, разложили свои манускрипты, в дверь постучались. Вошедший сказал:
— Прошу простить меня, кажется, я вам помешал. Узнал, что здесь москвичи-литераторы, пришел познакомиться с земляками. Позвольте представиться: Николай Иванович Бухарин.
Можно ли сейчас вообразить, чтобы редактор «Известий», второй по важности газеты государства, кандидат в члены ЦК, пришел первым знакомиться с двумя рядовыми литераторами. Да и редактор-то какой — всему миру известный Бухарин.
Внешность его меня поразила, я не ожидал, что он такой русский. Да, это был с виду русский рабочий, таких я видел среди типографов, темный блондин с любопытствующим носом, широкоплечий, не очень высокий, рано полысевший. О таких говорят: «Бог лба прибавил». И речь у него была вкусная, ярко-русская. До Бухарина я видел близко трех большевистских лидеров: Ларина, Стеклова и Каменева и имел возможность убедиться в том, что Бухарин резко отличается от своих соратников. Он разговаривал живописно, свободно, весело и совсем некнижно. Как выяснилось, он приехал на недельку отдохнуть, поохотиться в киргизских горах. Его сопровождал секретарь-известинец Семен Ляндрес, отец популярного литератора Юлиана Семенова.
…Визит Бухарина взволновал нас. Марк Тарловский и я вспоминали всевозможные события его политической жизни (частной его жизни мы не знали), высказывания о нем Ленина и Сталина. Мы оба сочувствовали его экономическим взглядам, но опасались друг другу в этом признаться, говорили с осторожностью.
…Узнав о причине нашего приезда в Киргизию, Бухарин сказал:
— Давайте устроим поэтический вечер. Подумать только, «Илиада» кочевников! У Маркса есть примечательная мысль о том, что всякая мифология может стать основой истинного большого искусства. Например, мифология египетская ничего не дала грекам. Интересно было бы узнать, какова мифология киргизов.
Я что-то начал рассказывать о Кайыпе — мифологическом покровителе парнокопытных, о камушке джай, извлекаемом из желудка овцы и обладающем волшебным свойством с помощью заговорных слов изменять погоду и времена года.
Мы дошли до столовой. У дверей уже собралось начальство, киргизы, русские, ожидая Бухарина. Все удивились, особенно Белоцкий, когда нас пригласили в отдельную комнату, хотя обычное наше место было в общем зале.
Не помню, о чем шла беседа за ужином. Разговаривали главным образом Бухарин и Белоцкий, остальные помалкивали. Киргизы заулыбались, узнав, что мы будем читать перевод «Манаса». Чтение решили устроить в бильярдной, видно, другого подходящего места не нашлось.
Уселись вокруг зеленого стола по старшинству, как принято на Востоке, читал Тарловский, потом я. Слушали внимательно, а киргизы, прошу меня простить, — даже восторженно. Когда я прочел:

Ночью — девушка, днем —
кумыс.
Так проводит время киргиз.
Скачет по луговой траве
С куньей шапкой на голове, 

предсовнаркома Исакеев прервал меня, радостно продекламировал эти строки по-киргизски, и все рассмеялись. Видимо, их забавляло и удивляло, что по-русски получается в стихах то же самое, что и на киргизском языке. Только рифма в подлиннике была другая: кыргыз — кыз (девушка).
Когда чтение закончилось, заговорил Бухарин, он понимал, что все ждут его слова. Он высоко оценил киргизский эпос, назвав его великим памятником изустной поэзии (киргизы были счастливы), одобрил и нашу переводческую работу, сказал, обращаясь к Ляндресу, что по возвращении в Москву надо будет в «Известиях» дать целую полосу, посвященную «Манасу» (что было исполнено).
— Одно место мне показалось странным, — сказал Бухарин. — Может быть, переводчик напутал? Киргизский воин удивляется тому, как пляшет китаец, его товарищ по разведке. Получается так, что разведчика поражает не красота китайского танца, а то, что человек вообще способен плясать. Неужели киргизы не знали искусства танца?
— Не знали, — ответил Белоцкий. — Так утверждают специалисты. Мы только сейчас начали в республике развивать это искусство.
— Трудно поверить, — возразил Бухарин. — У каждого народа есть танцы, связанные с религиозным культом, этнографические наконец. Не думаю, что киргизы так обделены судьбой.
— Товарищ Белоцкий не совсем прав, — осмелел Исакеев. — Когда табунщик с помощью укрука ловит неука из табуна, он поет и приплясывает.
— А сейчас так пляшут? Жаль, что не увидим, — огорчился широкоплечий русак, недавний любимец партии. Исакеев встал с места.
— Почему не увидите? Сейчас увидите и услышите.
Он направился к дверям бильярдной, вытянул руку, как будто держит жердь с петлею на конце, и запел протяжно, одноголосо. То был пастуший зов из далеких огузских времен. Потом, изображая, будто ловит неука, маленький, но складный Исакеев, не переставая петь, приплясывал, то приближаясь к бильярдному борту, то плавно, изящно от него отступая.
Бухарин зааплодировал. Самый молодой из начальников, вожак республиканского комсомола, предложил продолжить чтение. Бухарин сказал:
— Уже поздно, а нам завтра рано выезжать. Да и устали мы. Стихи чудесные, но и лошадь околеет, если ее кормить одними сластями.
…Через год его арестовали.
За связь с Бухариным арестовали и Семена Ляндреса, он выжил, просидев в концлагере восемнадцать лет. Когда он освободился, мы встретились, вспомнили Киргизию. В лагере ему перебили позвоночник…
Дружба народов между тем развивалась. Киргизия стала союзной республикой. Была образована Коммунистическая партия Киргизии, возглавляемая собственным центральным комитетом. В издательстве решили, что «Манас» нуждается в одобрении республиканского ЦК, прежнее одобрение утратило силу, поскольку Белоцкий, разоблаченный как враг народа, был арестован. Та же участь постигла его ближайших сотрудников. Между прочим, крестьянский писатель Петр Замойский, автор «Лаптей», просидевший недолгое время в тюрьме, встретив меня на улице, сказал:
— Тебе привет от моего сокамерника.
— Кто это?
— Исакеев.
— Что с ним стало?
— Думаю, в раю гурия его утешает…
…Издательство решило командировать в Киргизию редактора Евгения Мозолькова и меня. В одном из наших чемоданов были текст из тридцати тысяч строк перевода, образцы иллюстраций, заставок, концовок и красный макет тяжелого, необъятных размеров переплета.

Поехали мы осенью, в середине октября. Забыл, кто нас встречал и отвез на дачу, но хорошо помню, что по дороге узнали об аресте Аалы Токомбаева, основоположника киргизской советской поэзии и одного из трех составителей сводного варианта эпоса. К счастью, просидел он по тем временам недолго, около двух лет.
…На даче — или мне так чудилось — все было полно тревоги. Она мерещилась мне в глазах милиционеров, садовников, праздных шоферов, официанток и даже собак…
К нам никто не приезжал, нас никто не вызывал, о нас, видимо, забыли. Книг не было. В сторожке милиционеров, как выяснилось, оказалось большое количество газет — русских и киргизских. В одной из них мы прочли примерно следующее: «Презренный холуй Исакеев, унижая свое партийное и национальное достоинство, как угодливый раб перед пьяным и сытым бай-манапом, танцевал и пел перед Бухариным за куски жирного бешбармака с барского стола».
Вот как откликнулся этнографический экскурс председателя Совнаркома, удовлетворявшего любознательность Бухарина. Я прочел пассаж из выступления комсомольского вожака, того самого, который за два года до того присутствовал на чтении перевода «Манаса» в бильярдной. Но и ему ничего не помогло, и его арестовали, превратили в лагерную пыль.
Непонятную жизнь вели все эти дни на правительственной даче переводчик и редактор национального эпоса. В город мы не могли попасть из-за отсутствия транспорта. Под снежными вершинами Ала-Тоо было тихо, пусто и грозно. В столовую, кроме нас, и то лишь к завтраку, иногда заходил один военный — весьма важный, с ромбом. Он был немолод, у него было открытое, загорелое солдатское лицо. Нам сказали, что он военный комиссар республики, зовут его Иван Васильевич Панфилов. Он, кажется, был единственным из крупного руководства, оставшимся на свободе. Только его домик светился по вечерам в густой среднеазиатской темноте. Это был тот самый генерал Панфилов, который через несколько лет прославился как отважный командир 316-й стрелковой дивизии. Он погиб в бою так же, как и те панфиловцы, о которых созданы легенды.
В столовой Иван Васильевич с нами здоровался, усмехаясь, а один раз заговорил: «Творите? Ну и творите». Мы понимали, каким бессмысленным казалось этому боевому солдату наше пребывание на правительственной даче в такое страшное время.
…Официантки и шоферы, единственные наши собеседники и собеседницы, рассказывали подробности. Не знаю, насколько они достоверны. Умно и ловко, по их мнению, поступила жена        Айтматова. Взяв двух маленьких детей, мальчика и девочку, с хозяйственной сумкой в руках, она села в рабочий поезд и уехала неизвестно куда. Если даже все это было не совсем так, то бесспорно, что эта женщина (я ее раньше видел — красавица) спасла для советской литературы одного из самых одаренных ее мастеров.
Настал теплый зелено-золотой ноябрь. Ко мне постучался милиционер и протянул плотный конверт. Признаться, у меня засосало под ложечкой. В конверте оказалось два пропуска: Мозолькова и меня приглашали 7 ноября на правительственную трибуну. Господи, сколь прекрасен твой мир!
Как, однако, мы доберемся до города? Машины нет, а наши новые друзья — шоферы — без машин ничего не стоят. Один из них посоветовал нам обратиться к Панфилову. Иван Васильевич посмотрел на нас внимательно, мне даже почудилось, что он нам   подмигнул, и обещал взять с собой.
Мы выехали праздничным ранним утром. По дороге Панфилов расспрашивал о нашей работе, вздыхал, качал головой в командирской фуражке. Спина шофера была угрюмой, казалось, что он не верит в благополучную судьбу своего хозяина…
Правительственная трибуна представляла собой балкон, протянувшийся почти во всю длину здания киргизского ЦК. Первым секретарем ЦК, недавно назначенным на эту должность, был Максим Кирович Аммосов, якут, член партии с 1917 года. Рядом с ним стояли новые руководители республики, как он, нам незнакомые. Панфилов выбрал себе место на самом краю балкона. Мы примостились возле своего покровителя.
Внизу проходили стройные радостные ряды, вздымая знамена, портреты Ленина и Сталина, портретики членов Политбюро. Трудящихся приветствовали с балкона то маханием рук, то лозунгами. И вдруг мы услышали, остолбенев:
— Да здравствует победа фашизма во всем мире!
Это выкрикнул Аммосов, и тут же его жесткие, прямые, слегка посеребренные волосы поднялись. Он опомнился, исправил ошибку, а слова его дрожали:
— Под гениальным руководством великого Сталина вперед, к победе коммунизма во всем мире!
— Что теперь с ним сделают? — тихо спросил Мозольков у Панфилова. Тот так же тихо ответил:
— Уже сделали. За ним еще рано утром пришли, поджидают его в кабинете. Дали на часок-другой отсрочку, надо же кому-то приветствовать участников демонстрации. А заберут всех. Он ошибся, потому что голову потерял. Страшно ему.
Через несколько дней мы прочли в газете, что Аммосов и все бюро киргизского ЦК — враги народа.
Нам пришлось вернуться в Москву без руководящего указания. Да и кто мог бы нам его дать? В издательстве решили рукопись русского «Манаса» законсервировать, пока окончательно не распогодится.
Но эпос держался еще крепко. По его мотивам композиторы Малдыбаев, Власов и Фере написали оперу. Она была показана в Большом театре во время Декады киргизского искусства и литературы.
Среди участников декады был и знаменитый сказитель Саякбай Каралаев. Мы с ним дружили. Я любил его, восторгался им, и он это чувствовал, благосклонно мне говорил: «Ты тоже мастер». Он боролся с басмачами во время Гражданской войны, поэтому ему особенно удавались батальные сцены, которыми изобиловал эпос. Держа в руках комуз, он вскакивал со стула, его лицо, два круглых и смуглых яблочка, заливалось пламенем, узкие глаза сверкали, как два лезвия, он заражал своим волнением слушателей, забывал себя и весь окружающий мир, вдохновляясь картинами богатырских схваток и битв, каждый раз находя неожиданные сравнения, краски, глубокие рифмы. Как-то он мне сказал:
— Помни, Семеке (уважительно-ласковое от Семен), что манасчи должен чистую душу иметь. Нельзя нам грязную душу иметь. Плохо для нас грязную душу иметь. Манас накажет, если будешь грязную душу иметь. Даже если ты русский манасчи, ты должен закон Бога и лицо пророка в душе иметь.
…Через год началась война, я на пятый ее день был направлен на Балтику, в Кронштадт. Не до «Манаса» было. Но когда война закончилась, русский «Манас» был издан в 1946 году — огромная книга в красном, прочном, как металл, переплете. Официально она была встречена хорошо, русскими читателями — без интереса. Меня наградили орденом «Знак Почета». Я написал повесть «Манас Великодушный» по мотивам эпоса. Освободясь от жестких уз перевода, по-своему построил сюжет, выразил, как умел, свое понимание киргизской национальной поэмы. Работа доставляла мне удовольствие. Повесть вышла сначала в «Советском писателе», а затем в «Детгизе». В 1948 году она получила вторую премию на конкурсе лучшей книги для детей. Ее перевели на несколько языков народов СССР (прежде всего почему-то на литовский), вышла она и в Праге на чешском языке, и в Берлине — на немецком. Появились хвалебные рецензии в московских журналах и газетах, в киргизской прессе. Я не мог предвидеть, какие неприятности принесет мне вскоре эта повесть. Да и вообще рано было радоваться…
…Враждебные вихри начали веять над азербайджанским «Китаби деде Коркуд», узбекским «Алпамышем», киргизским «Манасом», да и над остальными восточными эпосами. То, что раньше поощрялось, что всесоюзно праздновалось, теперь становилось подозрительным, антисоветским, следовательно, антирусским. Порочной была признана книга академика В. Жирмунского и Х. Зарифова «Узбекский народный героический эпос».
Дошло дело и до «Манаса», и до меня.
Сначала меня вывели из состава правления СП Киргизии. Меня это ничуть не трогало. Меня освободили от обязанностей председателя киргизской комиссии — сущий пустяк по сравнению с теми напастями, которые обрушились на других. Но вот из Фрунзе пришло письмо, что я, написав повесть «Манас Великодушный», вознамерился присвоить себе авторство киргизского эпоса. Казалось бы, бред неуча, но в Москве к письму отнеслись серьезно. Вспомнили все мои тяжкие грехи: и то, что я перевел «Джангар» — эпос высланных калмыков, и то, что я перевел татарский «Идегей», подвергшийся суровой, но справедливой критике в известном постановлении, и то, что я не только перевел поэмы Навои, но и писал статьи, в которых восхвалял этого «проповедника мусульманского мракобесия».
Было назначено рассмотрение моего дела на секретариате Союза писателей. Признаюсь, что я изрядно струсил. Меня страшило исключение из Союза писателей. Василий Гроссман, разделявший мою тревогу (исключение из Союза писателей в те годы грозило арестом), попросил Константина Симонова за меня заступиться. О том же попросила Фадеева Мария Петровых. Она сказала, что он примет меня за день до заседания секретариата.
…Принял меня Фадеев сухо, как будто не было прежнего давнего знакомства, веселых бесед, совместных поездок, его добрых высказываний обо мне. Говорил я долго, излагал дело во всех подробностях, Фадеев слушал внимательно. Когда я закончил, он сказал:
— Вы оказались в самой середке того поля, которое теперь обстреливается. Да еще анкетные данные… Это судьба, ничего тут не изменишь. Вас не исключат из союза, мы вам влепим выговор. Я вам помогу, обещаю, хотя мне будет нелегко, в руководство союза проникли охотнорядцы, но я надеюсь, что с помощью Кости Симонова с ними справлюсь.
Я, ободренный, сказал:
— Когда вы были председателем джангарского юбилейного комитета, а я его секретарем, документация скапливалась у меня. Я сохранил копию постановления Политбюро ЦК ВКП(б), подписанного Сталиным. Копия заверена Чадаевым. Там среди прочих указан такой пункт: «Поручить  Гослитиздату издать калмыцкий эпос «Джангар» в переводе С. Липкина». Сам Сталин подписал! Я думаю, что будет неплохо, если на секретариате оглашу этот документ. Хотите посмотреть? Я взял его с собой. Он ударит по охотнорядцам.
Лицо Фадеева налилось краской. Он крикнул:
— Дурак!
Я поднялся, оскорбленный. Фадеев пришел в себя, положил руку мне на плечо, сказал:
— Умоляю вас, ради ваших детей не вспоминайте об этом постановлении. Имя Сталина не произносите, не произносите! На секретариате скажите в двух словах: благодарю, мол, за справедливую критику, учту в дальнейшей работе… Еще раз твердо вам обещаю: вас из союза не исключат.
…Дома я все же решил подготовиться к большой речи. Перечитывал статьи, свои и чужие документы, делал выписки. Почувствовал веселую готовность к битве — никого не боюсь!
…В кабинете Фадеева в союзе я занял место в углу у окна, около входа. …Излагать дело поручили N. Повернул он его неожиданно. Мои договоры на перевод «Манаса» — и это не случайно! — подписаны врагами народа: Лупполом и Лозовским. Последний арестован как сионист, и, опять же не случайно, в депутаты Верховного Совета СССР он пролез из Киргизии, покровительствовал местным националистам. Зловонный сионистско-пантюркистский букет.
Надо сказать, что академика Ивана Капитоновича Луппола я никогда в глаза не видел. Слишком я был в те ранние годы молод, чтобы иметь непосредственный контакт с главным редактором или директором издательства. Что касается Соломона Абрамовича Лозовского, в прошлом генерального секретаря Профинтерна, в годы войны — начальника Совинформбюро, то я действительно общался с ним в бытность его директором Гослитиздата.
Далее N уже говорил то, что я ожидал, к чему был готов: тут и «Джангар», и «Идегей», и повесть «Манас Великодушный». Он потребовал моего исключения из Союза писателей.
— Мало! — крикнул Панферов.
Сидевший рядом с ним Корнейчук возразил:
— Строже наказать нам не дано, этим займутся другие. — Помолчав, добавил: — Все же человек талантливый.
Такие оговорки не бывают случайными. Я подумал, что Фадеев с ним предварительно побеседовал. Фадеев предоставил слово Симонову. Тот назвал меня мастером перевода, предложил объявить мне строгий выговор, из союза не исключать. Леонов — вопросительно: «Может быть, на вид поставим?». Сурков поддержал вопросительное предложение Леонова. Дали слово мне. Как научил меня Фадеев, я поблагодарил за критику, обещал ее учесть в дальнейшей работе. Потом сказал:
— Позвольте зачитать один документ.
Фадеев, забыв, что все на него смотрят, схватился за голову. Он решил, что я его подведу и себя погублю, что я сейчас прочту постановление Политбюро, произнесу имя Сталина. Но я огласил другой документ. У меня сейчас нет его под рукой. Содержание его такое. В джангаровский юбилейный комитет обращается с письмом ростовская писательская организация. Она давно и тесно связана со своим соседом Калмыкией. Ростовский литературовед Закруткин опубликовал ценное исследование калмыкского эпоса. Между тем на юбилейные торжества в Элисте ростовской организации выделены только два места. Просят хотя бы четыре. Подпись — секретарь ростовского отделения N., 1940 год.
Боже, как обрадовался Фадеев, как он смеялся, как ему громко вторил торжествующий Сурков и тихо — явно недовольный Леонов. Я не видел лица его, но услышал его смущенный голос, изменивший прежние уверенные интонации.
— Все мы сидим в этом дерьме.
Когда я в 1980 году оказался в опале (после участия в альманахе «Метрополь»), «Манас» решили переводить заново. Желаю переводчикам удачи и хочу, чтоб они запомнили те слова, которые мне сказал великий Саякбай Каралаев:
— Помни, что манасчи должен чистую душу иметь. Плохо для нас грязную душу иметь. Манас накажет, если будешь грязную душу иметь.

Материал публикуется в сокращении.
Подготовила к печати
Мира ЖУНУСОВА.

 






Добавить комментарий